глаза, лицо и плечи в горячий мрак алькова. О нет, она не годилась для трипперных бунинских сеновалов! Но ее легко можно было представить, например, на льду катка. В ее красоте было что-то отрезвляющее, что-то простое и чуть печальное , я говорю не о том декоративно-блудливом целомудрии, которое осточертело всем в Петербурге еще до войны, - нет, это было настоящее, естественное, осознающее себя совершенство, рядом с которым похоть становится скучна и пошла, как патриотизм городового.
Она поглядела на меня, повернулась к Чапаеву, и жемчуг сверкнул на ее обнаженной шее.
- Это и есть наш новый комиссар? - спросила она.
Голос у нее был чуть глуховатый, но приятный. Чапаев кивнул.
- Знакомьтесь, - сказал он. - Петр. Анна.
Я встал из-за стола, взял ее прохладную ладонь и хотел поднести к губам, но она не позволила мне сделать этого, ответив формальным рукопожатием в манере петербургских emancipe. Я чуть задержал ее ладонь в своей.
- Она великолепная пулеметчица, - сказал Чапаев, - так что опасайтесь вызвать у нее раздражение.
- Неужели эти нежные пальцы способны принести кому-то смерть? - спросил я, отпуская ее ладонь.
- Все зависит от того, - сказал Чапаев, - что именно вы называете смертью.
- Разве на этот счет бывают разные взгляды?
- О да, - сказал Чапаев.
Мы сели за стол. Башкир с подозрительной ловкостью открыл шампанское и разлил его по бокалам.
- Я хочу поднять тост, - сказал Чапаев, остановив на мне свои гипнотические глаза, - за то страшное время, в которое нам довелось родиться и жить, и за всех тех, кто даже в эти дни не перестает стремиться к свободе.
Мне показалась странной его логика, потому что страшным наше время сделалось именно из-за стремления, как он метко выразился, “всех тех” к так называемой свободе - кого? от чего? Но вместо того чтобы возразить, я отхлебнул шампанского (этому простому рецепту я следовал всегда, когда на столе было шампанское, а разговор шел о политике). Сделав несколько глотков, я вдруг понял, до чего я голоден, и принялся за еду.
Трудно передать, что я чувствовал. Происходящее было настолько неправдоподобным, что эта неправдоподобность уже не ощущалась, так бывает во сне, когда ум, брошенный в водоворот фантастических видений, подобно магниту притягивает какую-нибудь знакомую по дневному миру деталь и отдает ей все внимание, превращая самый запутанный кошмар в подобие ежедневной рутины. Однажды мне снилось, что по какому-то досадному стечению обстоятельств я стал ангелом на шпиле Петропавловского собора и, спасаясь от пронизывающего ветра, пытаюсь застегнуть пиджак, пуговицы которого никак не желают пролезать в петли, - при этом удивляло меня не то, что я вдруг оказался высоко в ночном петербургском небе, а то, что мне никак не удается эта привычная операция. Нечто похожее я испытывал и сейчас - нереальность происходящего оставалась как бы за скобками моего сознания, сам же вечер был вполне обычным, и если бы не легкое покачивание вагона, вполне можно было бы предположить, что мы сидим в одном из маленьких петербургских кафе и мимо окна проплывают фонарики лихачей.
Я ел молча и только изредка поглядывал на Анну. Она коротко отвечала Чапаеву, говорившему что-то о тачанках и пулеметах, но я был настолько поглощен ею, что не улавливал нити разговора. Мне было грустно от абсолютной недостижимости ее красоты, я знал, что к ней так же бессмысленно тянуться вожделеющими руками, как пытаться зачерпнуть закат кухонным ведром.
Когда ужин был закончен, башкир убрал со стола тарелки и подал кофе. Чапаев откинулся на спинку стула и закурил сигару. Выражение его лица стало благодушным и немного сонным, поглядев на меня, он улыбнулся.
- Петр, - сказал он, - вы выглядите озабоченным и даже, извините, рассеянным. А комиссар… Он должен увлекать за собой, понимаете? Он должен быть, как бы это сказать… Стремительным, безжалостным… Он должен быть абсолютно уверен в себе. Всегда.
- В себе я уверен вполне, - сказал я. - Но не вполне уверен в вас.
- Вот как? Что вас смущает?
- Я могу быть откровенным?
- Разумеется. И я, и Анна очень рассчитываем на это.